А камю бунтующий человек в абсурдном мире. Философская анатомия бунта

Альбер Камю

Бунтующий человек

ЖАНУ ГРЕНЬЕ

И сердце

Открыто отдалось суровой

Страдающей земле, и часто ночью

В священном мраке клялся я тебе

Любить ее бестрепетно до смерти,

Не отступаясь от ее загадок

Так я с землею заключил союз

На жизнь и смерть.

Гелъдерлт «Смерть Эмпедокла»

ВВЕДЕНИЕ

Есть преступления, вызванные страстью, и преступления, продиктованные бесстрастной логикой. Чтобы различить их, уголовный кодекс пользуется удобства ради таким понятием, как «предумышленность». Мы живем в эпоху мастерски выполненных преступных замыслов. Современные правонарушители давно уже не те наивные дети, которые ожидают, что их, любя, простят. Это люди зрелого ума, и у них есть неопровержимое оправдание - философия, которая может служить чему угодно и способна даже превратить убийцу в судью. Хитклиф, герой «Грозового перевала», готов уничтожить весь шар земной, лишь бы только обладать Кэтти, но ему бы и в голову не пришло заявить, что такая гекатомба разумна и может быть оправдана философской системой. Хитклиф способен на убийство, но дальше этого его мысль не идет. В его преступной решимости чувствуется сила страсти и характера. Поскольку такая любовная одержимость - явление редкое, убийство остается исключением из правила. Это что-то вроде взлома квартиры. Но с того момента, когда по слабохарактерности преступник прибегает к помощи философской доктрины, с того момента, когда преступление само себя обосновывает, оно, пользуясь всевозможными силлогизмами, разрастается так же, как сама мысль. Раньше злодеяние было одиноким, словно крик, а теперь оно столь же универсально, как наука. Еще вчера преследуемое по суду, сегодня преступление стало законом.

Пусть никого не возмущает сказанное. Цель моего эссе - осмыслить реальность логического преступления, характерного для нашего времени, и тщательно изучить способы его оправдания. Это попытка понять нашу современность. Некоторые, вероятно, считают, что эпоха, за полстолетия обездолившая, поработившая или уничтожившая семьдесят миллионов человек, должна быть прежде всего осуждена, и только осуждена. Но надо еще и понять суть ее вины. В былые наивные времена, когда тиран ради вящей славы сметал с лица земли целые города, когда прикованный к победной колеснице невольник брел по чужим праздничным улицам, когда пленника бросали на съедение хищникам, чтобы потешить толпу, тогда перед фактом столь простодушных злодейств совесть могла оставаться спокойной, а мысль ясной. Но загоны для рабов, осененные знаменем свободы, массовые уничтожения людей, оправдываемые любовью к человеку или тягой к сверхчеловеческому, - такие явления в определенном смысле просто обезоруживают моральный суд. В новые времена, когда злой умысел рядится в одеяния невинности, по странному извращению, характерному для нашей эпохи, именно невинность вынуждена оправдываться. В своем эссе я хочу принять этот необычный вызов, с тем, чтобы как можно глубже понять его.

Необходимо разобраться, способна ли невинность отказаться от убийства. Мы можем действовать только в свою эпоху среди окружающих нас людей. Мы ничего не сумеем сделать, если не будем знать, имеем ли право убивать ближнего или давать свое согласие на его убийство. Поскольку сегодня любой поступок пролагает путь к прямому или косвенному убийству, мы не можем действовать, не уяснив прежде, должны ли мы обрекать людей на смерть, и если должны, то во имя чего.

Нам важно пока не столько докопаться до сути вещей, сколько выяснить, как вести себя в мире - таком, каков он есть. Во времена отрицания небесполезно определить свое отношение к проблеме самоубийства. Во времена идеологий необходимо разобраться, каково наше отношение к убийству. Если для него находятся оправдания, значит, наша эпоха и мы сами вполне соответствуем друг другу. Если же таких оправданий нет, это означает, что мы пребываем в безумии, и у нас есть только один выход» либо соответствовать эпохе убийства, либо отвернуться от нее. Во всяком случае, нужно четко ответить на вопрос, поставленный перед нами нашим кровавым многоголосым столетием. Ведь мы и сами под вопросом. Тридцать лет тому назад, прежде чем решиться на убийство, люди отрицали многое, отрицали даже самих себя посредством самоубийства. Бог плутует в игре, а вместе с ним и все смертные, включая меня самого, поэтому не лучше ли мне умереть? Проблемой было самоубийство. Сегодня идеология отрицает только чужих, объявляя их нечестными игроками. Теперь убивают не себя, а других. И каждое утро увешанные медалями душегубы входят в камеры-одиночки: проблемой стало убийство.

Эти два рассуждения связаны друг с другом. Вернее, они связывают нас, да так крепко, что мы уже не можем сами выбирать себе проблемы. Это они, проблемы, поочередно выбирают нас. Примем же нашу избранность. Перед лицом бунта и убийства я в этом эссе хочу продолжить размышления, начальными темами которых были самоубийство и абсурд.

Но пока что это размышление подвело нас только к одному понятию - понятию абсурда. Оно, в свою очередь, не дает нам ничего, кроме противоречий во всем, что касается проблемы убийства. Когда пытаешься извлечь из чувства абсурда правила Действия, обнаруживается, что вследствие этого чувства убийство воспринимается в лучшем случае безразлично и, следовательно, становится допустимым. Если ни во что не веришь, если ни в чем не видишь смысла и не можешь утверждать никакую ценность, все дозволено и ничто не имеет значения. Нет доводов «за», нет доводов «против», убийцу невозможно ни осудить, ни оправдать. Что сжигать людей в газовых печах, что посвящать свою жизнь уходу за прокаженными - разницы никакой. Добродетель и злой умысел становятся делом случая или каприза.

И вот приходишь к решению вообще не действовать, а это означает, что ты, во всяком случае, миришься с убийством, которое совершено другим. Тебе же остается разве что сокрушаться о несовершенстве человеческой природы. А почему бы еще не подменить действие трагическим дилетантизмом? В таком случае человеческая жизнь оказывается ставкой в игре. Можно, наконец, замыслить действие не совсем бесцельное. И тогда, за неимением высшей ценности, направляющей действие, оно будет ориентировано на непосредственный результат. Если нет ни истинного, ни ложного, ни хорошего, ни дурного, правилом становится максимальная эффективность самого действия, то есть сила. И тогда надо разделять людей не на праведников и грешников, а на господ и рабов. Так что, с какой стороны ни смотреть, дух отрицания и нигилизма отводит убийству почетное место.

Следовательно, если мы хотим принять концепцию абсурда, мы должны быть готовы убивать, повинуясь логике, а не совести, которая будет представляться нам чем-то иллюзорным. Разумеется, для убийства необходимы некоторые наклонности. Впрочем, как показывает опыт, не такие уж ярко выраженные. К тому же, как это обычно и бывает, всегда есть возможность совершить убийство чужими руками. Все можно было бы уладить во имя логики, если бы с логикой здесь и вправду считались.

Но логике нет места в концепции, которая поочередно представляет убийство допустимым и недопустимым. Ибо, признав убийство этически нейтральным, анализ абсурда приводит в конце концов к его осуждению, и это самый важный вывод. Последним итогом рассуждения об абсурде является отказ от самоубийства и участие в отчаянном противостоянии вопрошающего человека и безмолвной вселенной. Самоубийство означало бы конец этого противостояния, и потому рассуждение об абсурде видит в самоубийстве отрицание собственных предпосылок. Ведь самоубийство - это бегство от мира или избавление от него. А согласно этому рассуждению жизнь - единственное подлинно необходимое благо, которое только и делает возможным такое противостояние. Вне человеческого существования пари абсурда немыслимо: в этом случае отсутствует одна из двух необходимых для спора сторон. Заявить, что жизнь абсурдна, может только живой, обладающий сознанием человек. Каким же образом, не делая значительных уступок стремлению к интеллектуальному комфорту, сохранить для себя единственное в своем роде преимущество подобного рассуждения? Признав, что жизнь, будучи благом для тебя, является таковым и для других. Невозможно оправдать убийство, если отказываешь в оправдании самоубийству. Ум, усвоивший идею абсурда, безоговорочно допускает фатальное убийство, но не принимает убийства рассудочного. С точки зрения противостояния человека и мира убийство и самоубийство равнозначны. Принимая или отвергая одно, неизбежно принимаешь или отвергаешь другое.

Поэтому абсолютный нигилизм, считающий самоубийство вполне законным актом, с еще большей легкостью признает законность убийства по логике. Наше столетие охотно допускает, что убийство может быть оправдано, и причина этого кроется в безразличии к жизни, свойственном нигилизму. Конечно, были эпохи, когда жажда жизни достигала такой силы, что выливалась и в злодеяния. Но эти эксцессы были подобны ожогу нестерпимого наслаждения, у них нет ничего общего с тем монотонным порядком, который устанавливает принудительная логика, все и всех укладывающая в свое прокрустово ложе. Подобная логика выпестовала понимание самоубийства как ценности, доходя даже до таких крайних следствий, как узаконенное право лишить человека жизни. Эта логика достигает своей кульминации в коллективном самоубийстве. Гитлеровский апокалипсис 1945 г. - самый яркий тому пример. Уничтожить самих себя было слишком мало для безумцев, готовивших в своем логове настоящий апофеоз смерти. Суть состояла не в том, чтобы уничтожить самих себя, а в том, чтобы увлечь с собой в могилу целый мир. В определенном смысле человек, обрекающий на смерть лишь себя, отрицает все ценности, кроме одной - права на жизнь, которым обладают другие люди. Доказательством этому служит факт, что самоубийца никогда не губит ближнего, не использует ту гибельную силу и страшную свободу, которые он обретает, решившись на смерть. Всякое самоубийство в одиночку, если только оно совершается не в отместку, по-своему великодушно или же исполнено презрения. Но ведь презирают во имя чего-то. Если мир самоубийце безразличен, значит, он представляет себе, что для него небезразлично или же могло бы быть таковым. Самоубийца думает, что он все уничтожает и все уносит с собой в небытие, но сама его смерть утверждает некую ценность, которая, быть может, заслуживает, чтобы ради нее жили. Самоубийства недостаточно для абсолютного отрицания. Последнее требует абсолютного уничтожения, уничтожения и себя, и других. Во всяком случае, жить абсолютным отрицанием можно только при условии, что всячески стремишься к этому искусительному пределу. Убийство и самоубийство представляют две стороны одной медали - несчастного сознания, предпочитающего претерпеванию человеческого удела темный восторг, в котором сливаются, уничтожаясь, земля и небо.

Альбер Камю - один из самых известных философов и писателей, теории которого нашли свое применение во многих практических программах и формирующихся идеологиях. Работы Камю при жизни автора были переизданы несколько раз и получили невероятную популярность в определенных кругах. В 1957 году за свои литературные достижения прозаик был удостоен Нобелевской премии.

«Бунтующий человек», несмотря на внушительный объем, по своей структуре является скорее эссе, чем трактатом, описывающим историческую предрасположенность человека к любому виду бунта и противостояния.

Взяв за основу концепции Эпикура, Лукреция, Гегеля, Бретона и Ницше, Камю выводит на их основе собственную теорию свободы человека.

Произведение получило довольно большую известность в кругах лиц, являющихся приверженцами экзистенциализма и его разновидностей.

Биография

Альбер Камю родился 7 ноября 1913 года в Алжире, в семье эльзасца и испанки. С детства, еще в дошкольном возрасте, Камю был вынужден выполнять самую разную работу, чтобы помогать семье выживать. Труд разнорабочего плохо оплачивался, и поэтому мать принимает решение отдать сына в начальную школу. Камю обнаруживает поразительную тягу к знаниям и демонстрирует недюжинные способности. Педагоги отмечают врожденный талант Альбера и убеждают его мать разрешить сыну учиться дальше. Луи Жермен, один из учителей школы, в которой обучался Камю, не только лично подготовил его к вступительным лицейским экзаменам, но и помогал мальчику финансово, добившись назначения стипендии для Альбера и оплачивая его текущие расходы из собственного кармана.

Ранние годы

В 1932 году Альбер Камю поступает в Алжирский университет, где большое внимание уделяет изучению теоретической психологии и философии, а также становится слушателем лекций по культурологии, эстетике и истории. Полученные знания подтолкнули юного философа к созданию собственных произведений в дневниковой форме. В дневники Камю записывал личные наблюдения, анализы различных философских концепций, попутно пытаясь разработать на их основе свою.

Не обошел молодой Камю стороной и политику, успев побывать активным членом нескольких политических партий. Однако же к 1937 году он окончательно разочаровывается в псевдоразнообразии политических взглядов и принимает для себя установку, гласящую, что человек везде будет являться лишь самим собой, вне зависимости от идеологических, расовых или половых различий.

Философия

Альбер Камю в «Бунтующем человеке» определял себя как мыслителя, не относя свои убеждения ни к какой из существующих философских концепций. Отчасти философия писателя все же депрессивна, но сам литератор считал это следствием продолжительной болезни и тяжелого детства и никак не связывал это с современными модными в образованном обществе тенденциями к искусственной меланхолии и духовному упадку.

«Мировой абсурд» Камю принимает как данность, не ища в своих работах способов избавиться от него. В «Бунтующем человеке» Камю кратко излагает теорию бессмысленности многих действий человека, которые лишь усложняют его и без того недолгую и не слишком радостную жизнь.

Написание книги

Вернувшись зимой 1950 года в Париж, Камю поселился на своей старой квартире, пытаясь привести в порядок собственные взгляды относительно человеческой психологии. Прежняя отрывочная концепция, ранее используемая писателем, больше не удовлетворяла его. Камю желал чего-то большего, чем просто анализ, ему хотелось выяснить сокровенные, подсознательные причины различных типов человеческого поведения. К началу февраля 1950 года Камю был готов к изложению своих пока еще формирующихся взглядов на бумаге. Составив подробный план, в который он часто вносил коррективы, писатель приступил к работе.

Философия Камю в «Бунтующем человеке» носила ярко выраженный характер экзистенциализма. Литератор долгое время не решался признать подобную сторону своих убеждений, все же позиционируя пишущееся эссе как «неоэкзистенциализм».

В марте 1951 года Альбер Камю заканчивает работу над черновым текстом книги. После нескольких месяцев доработки философ принимает решение опубликовать некоторые главы в журналах, чтобы оценить реакцию мыслящих слоев общества на его новую работу. Успех глав о Фридрихе Ницше и Лотреамоне был столь ошеломителен, что Камю немедленно относит полный текст эссе в издательство «Галлимар».

О чем книга?

Философ полагает, что бунт - есть естественная реакция на странности и абсурдность бытия, вызываемая сильной концентрацией этих явлений в жизни того или иного индивидуума. Пробуждаясь, подсознание активирует самосознание человека, что приводит к его желанию изменить действительность.

Анализ «Бунтующего человека» Камю показывает, что цель бунта - не разрушение, а созидание нового, изменение существующего порядка к лучшему, превращение хаоса в упорядоченную, понятную человеческому разуму систему.

Основная идея

Развивая концепцию бунта в сознании человека, философ выделяет три вида сопротивления, происходящих в подсознании человека.

  • Метафизический бунт. В «Бунтующем человеке» Камю сравнивает этот вид сопротивления с враждой раба и господина. Несмотря на ненависть к хозяину, раб не только признает его существование, но и соглашается с отведенной ему социальной ролью, что уже делает его проигравшим. Метафизический бунт - есть бунт индивидуальный, личный бунт каждого человека против социума.
  • Исторический бунт. К этому виду относятся абсолютно все предпосылки восстаний, целью которых было установление свободы и справедливости. Исторический бунт весьма схож с моральными требованиями и голосом совести каждого человека. В «Бунтующем человеке» Камю выражает позицию человека, также осуществляющего подобное восстание самим фактом написания этого эссе.
  • Бунт в искусстве. Этот вид сопротивления рассматривается Камю как вид полной свободы самовыражения человека в определенных «разрешенных» рамках. С одной стороны, творческой видение отрицает реальность, но с другой стороны, оно лишь ее трансформирует в приемлемую для творящего форму, так как человек не может создать то, чего никогда не было в общемировом сознании.

Взглянув на краткое содержание «Бунтующего человека» Альбера Камю, можно с уверенностью сказать, что единственной основной мыслью произведения был лишь тезис о том, что любой бунт бесполезен из-за слишком большого количества затрачиваемых на него усилий, а также невероятно малой продолжительности человеческой жизни.

Критика

Чтобы уберечь свою работу от бессмысленной или злостной критики, Камю неоднократно замечал в тексте эссе, что не является настоящим, профессиональным философом, а по сути, просто издал книгу рассуждений о психологии человека.

Основная масса критических замечаний от коллег по перу пришлась на те главы произведения Камю, где он описывал понятийный анализ. Философы считали, что Альбер не дает точных определений различным психологическим явлениям и уж тем более неточно описывает концепции мыслителей прошлого, изменяя цитаты древних ораторов в свою пользу, подгоняя их под собственные воззрения на теорию свободы человека.

Однако, несмотря на большое количество неточностей и изъянов книги Камю «Бунтующий человек», критики отмечали новаторство мысли, уникальность изложенной авторской концепции и детальный анализ природы человеческого сопротивления.

Философы, относящие себя к традиционной, академической школе, отмечали высокую интуитивность рассуждений Камю, которым часто не хватает логического обоснования.

Признание

Популярность «Бунтующего человека» Камю оказалась совсем не такой, какую ожидал автор. Оказалось, что для большинства молодых людей, увлекающихся философией, книга стала не своеобразной энциклопедией человеческих чувств, а скорее модным атрибутом, обозначающим принадлежность владельца к особой касте экзистенциалистов-интеллектуалов, для которых были характерны депрессивные настроения.

«Бунтующий человек» Камю породил субкультуру экзистенциализма, дав пищу для ума тысячам молодых людей, признавших Альбера своим лидером и собиравшихся в особых кафе, где потолок и стены были завешены черной тканью. Подобные кафе служили прибежищем исключительно для сторонников «депрессивной философии отчуждения». Сам автор презрительно отзывался о молодых людях, прожигающих свою жизнь в бессмысленных печальных мыслях вместо того, чтобы принять окружающую действительность и научиться жить в ней.

В России

«Бунтующий человек» Камю вышел сразу в нескольких российских издательствах в конце восьмидесятых годов. Наряду с работами множества других философов запада работы Альбера Камю были тепло приняты отечественными культурологами и психологами.

Издание «А. Камю «Бунтующий человек» (М., 1990), ставшее самой популярной публикацией философа на русском языке, включало в себя не только его эссе, но также часть дневниковых записей и полные тексты записных книжек периода 1951-1959 годов.

Тема абсурда и тема бунта рассматривается Альбером Камю в его книге «Бунтующий человек». Человек есть носитель разума, - пишет Камю. Разум побуждает его ставить перед собой некие цели и пытаться их осуществить. Он побуждает его искать в мире логику и смысл. Пытаться понять мир. А мир, по большому счету, этим усилиям оказывается чужд. Человеку ни за что не свести реальность к его собственному мышлению, всегда остается зазор, несоответствие. Мир иррационален.

«Для чего? и «почему?» - это человеческие вопросы, с которыми он подходит к миру, но в мире вне человека нет цели и смысла. Живя, он создает их себе сам, но самая большая бессмыслица состоит в том, что человек смертен, и смерть сводит на «нет» любые проекты бытия.

И это несоответствие человеческого ожидания цели и смысла – бессмысленности мира Камю и называет «абсурдом»: «Сам по себе мир просто неразумен, и это все, что о нем можно сказать. Абсурдно столкновение между иррациональностью и исступленным желанием ясности, зов которого отдается в самых глубинах человеческой души ».

Камю рассматривает проблему самоубийства как основную философскую проблему. Человек, кончающий с собой, делает это не под влиянием аффекта (какое-то сильное переживание может, разве что, послужить «последней каплей»), своим поступком он признает, что жизнь не стоила того, чтобы ее прожить, что человеческое существование бессмысленно.

Самоубийца понимает абсурдность человеческого существования и смиряется с ней. Он говорит, «да, жить не стоило», и снимает абсурд, устраняя свое собственное существование. Самоубийца признает свое поражение.

Позиции самоубийцы Камю противопоставляет бунт . «Бунтующий человек» Камю тоже знает, что мир иррационален, а его существование абсурдно (его разум достаточно пробудился, чтобы сознавать это, он не живет по привычке; и он не пытается снять этот абсурд каким-либо воображаемым образом). Но он не соглашается с абсурдом.

Бунт, о котором говорит Камю, означает жизнь с сознанием абсурда (вопиющего несоответствия претензии моего разума на смысл и бессмысленности самой реальности). Жить и суметь радоваться жизни, не смотря на абсурд, с которым невозможно смириться. « Для человека без шор, - пишет Камю, - нет зрелища прекраснее, чем борьба интеллекта с превосходящей его реальностью ».

А. Камю, «Абсурдное рассуждение» (глава из книги «Бунтующий человек»).

_____________________________________________________________________________

Тема другого в экзистенциализме.

Экзистенциализм рассматривает человека (и мир человека) как основанные на нем самом. Исключая какие-либо заранее данные точки зрения (полагаемые как объективные, то есть абсолютные), он рассматривает человека, как субъекта, созидающего свой мир, изобретающего свой проект бытия.


И поэтому (в каком-то смысле) экзистенциалистский человек остается один, замкнутый в рамках своего мышления, своей конституирующей, осваивающей мир активности.

Ранее говорилось о том, что это одиночество экзистенциалистского человека не означает произвол, о том, как он своим разумом преодолевает это одиночество, выстраивая некую рациональную модель человечества, предполагающую свое добро и зло. Но только разумом.

Может ли человек вылезти из скорлупы своей собственной субъективности и прорваться, собственно, к другому? Наиболее очевидный ответ: нет, не может.

Но при всем при этом, Сартр отмечает, что другой играет нередуцируемую роль в созидании мной себя как телесного существа, фактически пребывающего в мире. Чтобы конституировать себя, мне нужен взгляд другого .

Моя модель мира, как я ее созидаю в качестве субъекта, предполагает меня, увиденного со стороны. В отсутствии абсолютной точки зрения (Бог, как было сказано, отсутствует), другой знает, кто я такой. Другой хранит тайну того, кто я есть на самом деле. Чтобы я действительно был, другой должен подтвердить мое существование.

И в то же время я сознаю, что, точно так же, как другой дан мне в первую очередь как некое тело (вещь, объект), которое может мне угрожать мне или мешать, которое я могу так или иначе использовать, точно так же и я (в первую очередь) дан другому.

Поэтому люди стесняются. Человек чувствует себя обнаженным и беззащитным перед взглядом другого человека, потому что понимает, что другой может и не признать за ним того безусловного и непреходящего значения, которое он предполагает за собой.

Ты можешь остаться для него всего лишь вещью, средством, в то время как тебе бы хотелось, чтобы другой признал твое нередуцируемое значение. В этом, пишет Сартр, - смысл любви (как одного из проектов человеческого существования): тебе нужно, чтобы другой тебя полюбил, признал как центр и высшую ценность универсума. Любить – означает хотеть, чтобы тебя любили (в этом – парадокс и противоречие). /Ведь любящий, желая «влюбить» в себя другого, сам не предполагает в него влюбляться и становиться частью его проекта/.

При этом сам любящий пускается на авантюру: он пытается соблазнить, он рискует стать для другого объектом (объектом любования), чтобы тот, возможно, признал за ним значение центрального, конституирующего мир субъекта. Любящий хочет стать для любимого божеством, дарящим ему его мир, в этом акте одаривания он обрел бы себя.

Любящему нужно, чтобы любимый сделал это добровольно, а в то же время не совсем добровольно. Он желает быть выбранным, и, в то же время, с необходимостью и безусловно выбранным. Ведь «ключик» от его собственного существования лежит у другого. Если тот передумает, - он исчезнет. /Ему нужно добровольно привязать к себе любимого так, чтобы тот уже не изменил своего решения/.

Это невозможно? Да. В этом смысле проект под названием «любовь» всегда не удается. Потому, что, что даже если сейчас другой признает за мной это центральное значение, то в будущем он может передумать. Он свободен (а если бы его выбор не был бы свободным, он не имел бы никакой учреждающей ценности).

То есть с помощью проекта «любовь» человеку не удается окончательно утвердить (оградить от всех мирских, случайных обстоятельств) истину своего существования. Однако не стоит обманываться по поводу того, как Сартр относится к этой «провальности». Стоит учитывать, что экзистенциалист Сартр обращается с противоречиями не как Гегель (это у Гегеля все противоречия должны сниматься), а как Кьеркегор: если бы мы проследили дальнейшую логику «Бытия и ничто», то увидели бы, что человеческое существование описывается им как тянущееся от одного неснимаемого противоречия к другому.

Этой теме посвящении третья часть «Бытия и ничто» Сартра (часть называется «Для другого»).

«…мы, в самом деле, приписываем телу-для-другого столько же реальности, что и телу-для-нас. Точнее, тело-для-другого и есть тело-для-нас, но непостижимое и отчужденное. Оно является нам тогда, когда другой совершает для нас функцию, к которой мы не способны и которая, однако, лежит на нашей обязанности: видеть себя такими, каковы мы есть». Ж. П. Сартр, «Бытие и ничто», часть 3, «Третье онтологическое измерение тела».

«Таким образом, нам представляется, что любить - это в своей сущности проект заставить полюбить себя. Отсюда и новое противоречие, и новый конфликт; каждый из любящих полностью пленен другим, поскольку он хочет заставить любить себя за исключением всех остальных; но в то же время каждый требует от другого любви, которая вовсе не сводится к "проекту быть любимым … Требуемая таким образом от другого любовь не может ничего требовать; она является чистой вовлеченностью без взаимности. Но как раз эта любовь не могла бы существовать иначе как в качестве требования любящего…» Ж. П. Сартр. «Бытие и ничто», часть 3, «Первая установка по отношению к другому: любовь, язык, мазохизм».

____________________________________________________________________________

Страница 12 из 15

«Бунтующий человек»

«Бунтующий человек» - это история идеи бунта - метафизического и политического - против несправедливости человеческого удела. Если первым вопросом «Мифа о Сизифе» был вопрос о допустимости самоубийства, то эта работа начинается с вопроса справедливости убийства. Люди во все времена убивали друг друга, - это истина факта. Тот кто убивает в порыве страсти, предстает пред судом, иногда отправляется на гильотину. Но сегодня подлинную угрозу представляют не эти преступные одиночки, а государственные чиновники, хладнокровно отправляющие на смерть миллионы людей, оправдывающие массовые убийства интересами нации, государственной безопасности, прогресса человечества, логикой истории.

Человек 20-го века оказался перед лицом тоталитарных идеологий, служащих оправданием убийства. Еще Паскаль в «Провинциальных письмах» возмущался казуистикой иезуитов, разрешавших убийство вопреки христианской заповеди. Безусловно, все церкви благословляли войны, казнили еретиков, но каждый христианин все-таки знал, что на скрижалях начертано «не убий», что убийство - тягчайший грех. На скрижалях нашего века написано: «Убивай». Камю в «Бунтующем человеке» прослеживает генеалогию этой максимы современной идеологии. Проблема заключается в том, что сами эти идеологии родились из идеи бунта, преобразившейся в нигилистское «все дозволено».

Камю считал, что исходный пункт его философии остался прежним - это абсурд, ставящий под сомнение все ценности. Абсурд, по его мнению, запрещает не только самоубийство, но и убийство, поскольку уничтожение себе подобного означает покушение на уникальный источник смысла, каковым является смысл каждого человека. Однако из абсурдной установки «Мифа о Сизифе» не вытекает бунт, утверждающий самоценность другого. Бунт там придавал цену индивидуальной жизни - это «борьба интеллекта с превосходящей его реальностью», «зрелище человеческой гордыни», «отказ от примирения». Борьба с «чумой» тогда ничуть не более обоснована, чем донжуанство или кровавое своеволие Калигулы. В дальнейшем у Камю меняется само содержание понятий «абсурд» и «бунт», поскольку из рождается уже не индивидуалистический мятеж, а требование человеческой солидарности, общего для всех людей смысла существования. Бунтарь встает с колен, говорит «нет» угнетателю, проводит границу, с которой отныне должен считаться тот, кто полагал себя господином. Отказ от рабского удела одновременно утверждает свободу, равенство и человеческое достоинство каждого. Однако мятежный раб может сам перейти этот предел, он желает сделаться господином и бунт превращается в кровавую диктатуру. В прошлом по мнению Камю, революционное движение «никогда реально не отрывалось от своих моральных, евангелических и идеалистических корней». Сегодня политический бунт соединился с метафизическим, освободившим современного человека от всех ценностей, а потому он и выливается в тиранию. Сам по себе метафизический бунт также имеет оправдание, пока восстание против небесного всевластного Демиурга означает отказ от примирения со своим уделом, утверждение достоинства земного существования. Он превращается в отрицание всех ценностей и выливается в зверское своеволие, когда бунтарь сам делается «человекобогом», унаследовавшего у отринутого им божества все то, что так ненавидел - абсолютизм, претензии на последнюю и окончательную истину («истина одна, заблуждений много»), провиденциализм, всезнание, слова «заставьте их войти». В земной рай этот выродившийся Прометей готов загонять силою, а при малейшем сопротивление готов устроить такой террор, в сравнении с которыми костры инквизиции кажутся детской забавой.

Такое соединение метафизического бунта с историческим было опосредовано «немецкой идеологией». В разгар работы над «Бунтующим человеком» Камю говорил, что «злые гении Европы носят имена философов: их зовут Гегель, Маркс и Ницше... Мы живем в их Европе, в Европе, ими созданной». Несмотря на очевидные различия в воззрениях этих мыслителей (а также Фейербаха, Штирнера), Камю объединяет их в «немецкую идеологию», породившую современный нигилизм.

Чтобы понять основания, по которым эти мыслители были включены в ряд «злых гениев», необходимо, во-первых, вспомнить об общественно-политической ситуации, во-вторых, понять, под каким углом зрения рассматриваются их теории.

Камю писал «Бунтующего человека» в 1950 г., когда сталинская система, казалось, достигла апогея своего могущества, а марксистское учение превратилось в государственную идеологию. В Восточной Европе шли политические судилища, из СССР доходили сведения о миллионах заключенных; только что эта система распространилась на Китай, началась война в Корее - в любой момент она могла вспыхнуть в Европе. Политические воззрения Камю изменились к концу 40-х годов, о революции он более не помышляет, поскольку за нее в Европе пришлось бы платить десятками миллионов жертв (если не гибелью всего человечества в мировой войне). Необходимы постепенные реформы - Камю оставался сторонником социализма, он равно высоко ставил деятельность тред-юнионов, скандинавской социал-демократии и «либертарного социализма». В обоих случаях социалисты стремятся освободить ныне живущего человека, а не призывают жертвовать жизнями нескольких поколений ради какого-то рая земного. Такая жертва не приближает, а отдаляет «царство человека» - путем ликвидации свободы, насаждения тоталитарных режимов к нему нет доступа.

Камю допускает немало неточностей в толковании воззрений Гегеля, Маркса, но видение классиков вполне объяснимо. Он рассматривает именно те их идеи, которые вошли в сталинский «канон», пропагандировались как единственно верное учение, использовались для обоснования бюрократического централизма и «вождизма». Кроме того, он ведет полемику с Мерло-Понти и Сартром, взявшимися оправдывать тоталитаризм с помощью гегелевской «Феноменологии духа», учения о «тотальности истории». История перестает быть учительницей жизни, она делается неуловимым идолом, которому приносятся все новые жертвы. Трансцендентные ценности растворяются в историческом становлении, законы экономики сами влекут человечество в рай земной, но в то же время они требуют уничтожения всех, кто им противится.

Что же представляет собой человек бунтующий»? Это человек, говорящий «нет». Но, отрицая, он не отрекается: это человек, уже первым своим действием говорящий «да». Раб, всю жизнь исполнявший господские распоряжения, вдруг считает последнее из них неприемлемым. Каково же содержание его «нет»?

«Нет» может, например, означать: «слишком долго я терпел», «до сих пор — так уж и быть, но дальше — хватит», «вы заходите слишком далеко» и еще: «есть предел, переступить который я вам не позволю» Вообще говоря, это «нет» утверждает существование границы. Та же идея предела обнаруживается в чувстве бунтаря, что другой «слишком много на себя берет», простирает свои права дальше границы, за которой лежит область суверенных прав, ставящих преграду всякому на них посягательству. Таким образом, порыв к бунту коренится одновременно и в решительном протесте против любого вмешательства, которое воспринимается как недопустимое, и в смутной убежденности бунтаря в своей правоте, а точнее, в его уверенности, что он «вправе делать то-то и то-то». Бунта не происходит, если нет такого чувства правоты. Вот почему взбунтовавшийся раб говорит разом и «да» и «нет». Вместе с упомянутой границей он утверждает все то, что неясно чувствует в себе самом и хочет сберечь. Он упрямо доказывает, что в нем есть нечто «стоящее» и оно нуждается в защите. Поработившему его порядку он противопоставляет своего рода право терпеть угнетение только до того предела, какой устанавливается им самим.

Вместе с отталкиванием чужеродного в любом бунте сразу происходит полное отождествление человека с определенной стороной его существа. Здесь скрытым образом вступает в игру ценностное суждение, и притом столь основательное, что оно помогает бунтарю выстоять среди опасностей. До сих пор он по крайней мере молчал, погрузившись в отчаяние, вынужденный терпеть любые условия, даже если считал их глубоко несправедливыми. Поскольку угнетаемый молчит, люди полагают, что он не рассуждает и ничего не хочет, а в некоторых случаях он и вправду ничего уже не желает. Отчаяние, как и абсурд, судит и желает всего вообще и ничего в частности. Его хорошо передает молчание Но как только угнетаемый заговорит, пусть даже он скажет «нет», это значит, что он желает и судит. Бунтарь делает круговой поворот. Он шел, погоняемый кнутом хозяина. А теперь встает перед ним лицом к лицу. Бунтовщик противопоставляет все, что для него ценно, всему, что таковым не является. Не всякая ценность обусловливает бунт, но всякое бунтарское движение молчаливо предполагает некую ценность. О ценности ли в данном случае идет речь?

В бунтарском порыве рождается пусть и неясное, но сознание: внезапное яркое чувство того, что в человеке есть нечто такое, с чем он может отождествить себя хотя бы на время. До сих пор раб реально не ощущал этой тождественности. До своего восстания он страдал от всевозможного гнета. Нередко бывало так, что он безропотно выполнял распоряжения куда более возмутительные, чем то последнее, которое вызвало бунт. Раб терпеливо принимал эти распоряжения; в глубине души он, возможно, отвергал их, но, раз он молчал, значит, он жил своими повседневными заботами, еще не осознавая своих прав. Потеряв терпение, он теперь начинает нетерпеливо отвергать все, с чем мирился раньше. Этот порыв почти всегда имеет обратное действие. Отвергая унизительное повеление своего господина, раб вместе с тем отвергает рабство как таковое. Шаг за шагом бунт заводит его гораздо дальше, чем простое неповиновение. Он переступает даже границу, установленную им для противника, требуя теперь, чтобы с ним обращались как с равным. То, что прежде было упорным сопротивлением человека, становится всем человеком, который отождествляет себя с сопротивлением и сводится к нему. Та часть его существа, к которой он требовал уважения, теперь ему дороже всего, дороже даже самой жизни, она становится для бунтаря высшим благом. Живший дотоле каждодневными компромиссами, раб в один миг («потому что как же иначе…») впадает в непримиримость — «все или ничего». Сознание возникает вместе с бунтом.

В этом сознании сочетаются еще довольно туманное «все» и «ничего», предполагающие, что ради «всего» можно пожертвовать и человеком. Бунтарь хочет быть или «всем», целиком и полностью отождествляя себя с тем благом, которое он неожиданно осознал, и требуя, чтобы в его лице люди признавали и приветствовали это благо, или «ничем», то есть оказаться побежденным превосходящей силой. Идя до конца, восставший готов к последнему бесправию, каковым является смерть, если он будет лишен того единственного священного дара, каким, например, может стать для него свобода. Лучше умереть стоя, чем жить на коленях .

По мнению многих признанных авторов, ценность «чаще всего представляет собой переход от факта к праву, от желаемого к желательному (обычно через посредство желаемого всеми)» . Как я уже показал, в бунте очевиден переход к праву. И равным образом переход от формулы «нужно было бы, чтобы это существовало» к формуле «я хочу, чтобы было так». Но, быть может еще важнее, что речь идет о переходе от индивида к благу ставшему отныне всеобщим. Вопреки ходячему мнению о бунте появление лозунга «Все или ничего» доказывает, что бунт, даже зародившийся в недрах сугубо индивидуального, ставит под сомнение само понятие индивида. Если индивид готов умереть и в определенных обстоятельствах принимает смерть в свое бунтарском порыве, он тем самым показывает, что жертвует собой во имя блага, которое, по его мнению, значит больше его собственной судьбы. Если бунтовщик готов погибнуть, только бы не лишиться защищаемого им права, то это означает, что он ценит это право выше, чем самого себя. Следовательно, он действует во имя пусть еще неясной ценности, которая, он чувствует, объединяет его со всеми остальными людьми. Очевидно утверждение, заключенное во всяком мятежном действии, простирается на нечто, превосходящее индивида в той мере, в какой это нечто избавляет его от предполагаемого одиночества и дает ему основание действовать. Но теперь уже важно отметить, что эта предсуществующая ценность, данная до всякого действия, вступает в противоречие с чисто историческими философскими учениями, согласно которым ценность завоевывается (если он, вообще может быть завоевана) лишь в результате действия. Анализ бунта приводит по меньшей мере к догадке, что человеческая природа действительно существует, соответственно представлениям древних греков и вопреки постулатам современной философии . К чему восставать, если в тебе самом нет ничего постоянного, достойного того, чтобы его сберечь? Если раб восстает, то ради блага всех живущих. Ведь он полагает, что при существующем порядке вещей в нем отрицается нечто, присущее не только ему, а являющееся тем общим, в чем все люди, и даже тот, кто оскорблял и угнетал раба, имеют предуготованное сообщество .

Такой вывод подтверждается двумя наблюдениями. Прежде всего, следует отметить, что по своей сути бунтарский порыв не является эгоистическим душевным движением. Спору нет, он может быть вызван эгоистическими причинами. Но люди восстают не только против угнетения, но и против лжи. Более того, поначалу действующий из эгоистических побуждений бунтовщик в самой глубине души ничем не дорожит, поскольку ставит на карту все. Конечно, восставший требует к себе уважения, но лишь в той мере, в какой он отождествляет себя с естественным человеческим сообществом.

Отметим еще, что бунтовщиком становится отнюдь не только сам угнетенный. Бунт может поднять и тот, кто потрясен зрелищем угнетения, жертвой которого стал другой. В таком случае он отождествляет себя с этим угнетенным. И здесь необходимо уточнить, что речь идет не о психологическом отождествлении, не о самообмане, когда человек воображает, будто оскорбляют его самого. Бывает, наоборот, что мы не в состоянии спокойно смотреть, как другие подвергаются тем оскорблениям, которые мы сами терпели бы, не протестуя. Пример этого благороднейшего движения человеческой души — самоубийства из протеста, на которые решались русские террористы на каторге, когда секли их товарищей. Речь идет и не о чувстве общности интересов. Ведь мы можем счесть возмутительной несправедливость даже по отношению к нашим противникам. Здесь происходит лишь отождествление судеб и присоединение к одной из сторон. Таким образом, сам по себе индивид вовсе не является той ценностью, которую он намерен защищать. Эту ценность составляют все люди вообще. В бунте человек, преодолевая свою ограниченность, сближается с другими, и с этой точки зрения человеческая солидарность носит метафизический характер. Речь идет попросту о солидарности, рождающейся в оковах.

Позитивный аспект ценности, предполагаемой всяким бунтом, можно уточнить, сравнив ее с чисто негативным понятием озлобленности, как его определяет Шелер . Действительно, мятежный порыв есть нечто большее, чем акт протеста в самом сильном смысле слова. Озлобленность прекрасно определена Шелером как самоотравление, как губительная секреция затянувшегося бессилия, происходящая в закрытом сосуде. Бунт, наоборот, взламывает бытие и помогает выйти за его пределы. Застойные воды он превращает в бушующие волны. Шелер сам подчеркивает пассивный характер озлобленности, отмечая, какое большое место она занимает в душевном мире женщины, чья участь — быть объектом желания и обладания. Источником бунта, напротив, являются переизбыток энергии и жажда деятельности. Шелер прав, говоря, что озлобленность ярко окрашена завистью. Но завидуют тому, чем не обладают. Восставший же защищает себя, каков он есть. Он требует не только блага, которым не обладает или которого его могут лишить. Он добивается признания того, что в нем уже есть и что он сам почти во всех случаях признал более значимым, чем предмет вероятной зависти. Бунт не реалистичен. По Шелеру, озлобленность сильной души превращается в карьеризм, а слабой — в горечь. Но в любом случае речь идет о том, чтобы стать не тем, что ты есть. Озлобленность всегда обращена против ее носителя. Бунтующий человек, напротив, в своем первом порыве протестует против посягательств на себя, каков он есть. Он борется за целостность своей личности. Он стремится поначалу не столько одержать верх, сколько заставить уважать себя.

Наконец, озлобленность, похоже, заранее упивается муками, которые она хотела бы причинить своему объекту. Ницше и Шелер правы, усматривая прекрасный образчик такого чувства в том пассаже Тертуллиана, где он сообщает читателям, что для блаженных обитателей рая будет величайшей усладой видеть римских императоров, корчащихся в адском пламени. Такова же и услада добропорядочных обывателей, обожающих зрелище смертной казни. Бунтарь же, напротив, принципиально ограничивается протестом против унижений, не желая их никому другому, и готов претерпеть муки, но только не допустить ничего оскорбительного для личности.

В таком случае непонятно, почему Шелер полностью отождествляет бунтарский дух и озлобленность. Его критику озлобленности в гуманитаризме (который трактуется им как форма нехристианской любви к людям) можно было бы применить к некоторым расплывчатым формам гуманитарного идеализма или технике террора. Но эта критика бьет мимо цели в том, что касается бунта человека против своего удела, порыва, который поднимает его на защиту достоинства, присущего каждому. Шелер хочет показать, что гуманитаризм идет рука об руку с ненавистью к миру. Любят человечество в целом, чтобы не любить никого в частности. В некоторых случаях это верно, и Шелер становится понятнее, когда примешь во внимание, что гуманитаризм для него представлен Бентамом и Руссо. Но привязанность человека к человеку может возникнуть благодаря чему-то иному, нежели арифметический подсчет интересов или доверие к человеческой природе (впрочем, чисто теоретическое). Утилитаристам и воспитателю Эмиля противостоит, например, логика, воплощенная Достоевским в образе Ивана Карамазова, который начинает бунтарским порывом и заканчивает метафизическим восстанием. Шелер, будучи знаком с романом Достоевского, так резюмирует эту концепцию: «В мире не так уж много любви, чтобы тратить ее на что-нибудь другое, кроме человека». Даже если бы подобное резюме было верным, бездонное отчаяние, которое чувствуется за ним, заслуживает чего-то лучшего, нежели пренебрежение. Но оно, по сути, не передает трагического характера карамазовского бунта. Драма Ивана Карамазова, напротив, заключается в переизбытке любви, не знающей, на кого излиться. Поскольку эта любовь не находит применения, а Бог отрицается, возникает решение одарить ею человека во имя благородного сострадания.

Впрочем, как это следует из нашего анализа, в бунтарском движении некий абстрактный идеал избирается не от душевной бедности и не ради бесплодного протеста. В человеке надо видеть то, что не сведешь к идее, тот жар души, который предназначен Для существования и ни для чего иного. Значит ли это, что никакой бунт не несет в себе озлобленности и зависти? Нет, не значит, и мы это прекрасно знаем в наш недобрый век. Но мы должны рассматривать понятие озлобленности в самом широком его смысле, поскольку иначе мы рискуем исказить его, и тогда можно сказать, что бунт полностью преодолевает озлобленность. Если в «Грозовом перевале» Хитклиф предпочитает Богу свою любовь и просит отправить его в ад, только чтобы соединиться там с любимой, то здесь говорит не только его униженная молодость, но и мучительный опыт всей жизни. Такой же порыв испытал Мейстер Экхарт, когда в поразительном приступе ереси заявил, что предпочитает ад с Иисусом раю без него. И здесь все тот же порыв любви. Итак, вопреки Шелеру, я всячески настаиваю на страстном созидательном порыве бунта, который отличает его от озлобленности. По видимости негативный, поскольку он ничего не создает, бунт в действительности глубоко позитивен, потому что он открывает в человеке то, за что всегда стоит бороться.

Но не являются ли относительными и бунт, и ценность, которую он несет в себе? Причины бунта, похоже, менялись вместе с эпохами и цивилизациями. Очевидно, что у индусского парии, у воина империи инков, у туземца из Центральной Африки или у члена первых христианских общин были разные представления о бунте. Можно даже с большой вероятностью утверждать, что в данных конкретных случаях понятие бунта не имеет смысла. Однако древнегреческий раб, крепостной, кондотьер времен Возрождения, парижский буржуа эпохи Регентства, русский интеллигент 1900-х годов и современный рабочий, расходясь в своем понимании причин бунта, единодушно признали бы его законность. Иначе говоря, можно предположить, что проблема бунта имеет определенный смысл лишь в рамках западной мысли. Можно высказаться еще точнее, отметив вместе с Максом Шелером, что мятежный дух с трудом находил выражение в обществах, где неравенство было слишком велико (как в индусских кастах), или, наоборот, в тех обществах, где существовало абсолютное равенство (некоторые первобытные племена). В обществе бунтарский дух может возникнуть только в тех социальных группах, где за теоретическим равенством скрывается огромное фактическое неравенство. А это означает, что проблема бунта имеет смысл только в нашем западном обществе. В таком случае трудно было бы удержаться от соблазна утверждать, что эта проблема связана с развитием индивидуализма, если бы предыдущие размышления не насторожили нас против такого вывода.

Из замечания Шелера можно с очевидностью вывести лишь то, что в наших западных обществах благодаря теории политической свободы в человеческой душе укореняется высокое понятие о человеке и что вследствие практического использования этой свободы соответственно растет неудовлетворенность своим положением. Фактическая свобода развивается медленнее, чем представления человека о свободе. Из этого наблюдения можно вывести лишь следующее: бунт — это дело человека осведомленного, твердо знающего свои права. Но ничто не дает нам основания говорить только о правах индивида. Напротив, весьма вероятно, что благодаря уже упоминавшейся солидарности род человеческий все глубже и полнее осознает самого себя в ходе своей истории. Действительно, у инков или парий проблемы бунта не возникает, поскольку она была разрешена для них традицией: еще до того, как они могли поставить перед собой вопрос о бунте, ответ на него уже был дан в понятии священного. В сакрализованном мире нет проблемы бунта, как нет вообще никаких реальных проблем, поскольку все ответы даны раз и навсегда. Здесь место метафизики занимает миф. Нет никаких вопрошаний, есть только ответы и бесконечные комментарии к ним, которые могут быть и метафизическими. Но когда человек еще не вступил в сферу священного или уже вышел из нее, он есть вопрошание и бунт, причем вопрошает и бунтует он ради того, чтобы вступить в эту сферу или выйти оттуда. Человек бунтующий есть человек, живущий до или после священного, требующий человеческого порядка, при котором и ответы будут человеческими, то есть разумно сформулированными. С этого момента всякий вопрос, всякое слово является бунтом, тогда как в сакрализованном мире всякое слово есть акт благодати. Можно было бы, таким образом, показать, что для человеческого духа доступны только два универсума — универсум священного (или, если воспользоваться языком христианства, универсум благодати) и универсум бунта. Исчезновение одного означает возникновение другого, хотя это может происходить в озадачивающих формах. И тут мы вновь встречаемся с формулой «Все или ничего». Актуальность проблемы бунта определяется единственно тем, что сегодня целые общества стремятся обособиться от священного. Мы живем в десакрализованной истории. Конечно, человек не сводится к восстанию. Но сегодняшняя история с ее распрями вынуждает нас признать, что бунт — это одно из существенных измерений человека. Он является нашей исторической реальностью. И нам нужно не бежать от нее, а найти в ней наши ценности. Но можно ли, пребывая вне сферы священного и его абсолютных ценностей, обрести правило жизненного поведения? — таков вопрос, поставленный бунтом.

Мы уже имели возможность отметить некую неопределенную ценность, рождающуюся у того предела, за которым происходит восстание. Теперь пора спросить у себя, обретается ли эта ценность в современных формах бунтарской мысли и бунтарского действия, и, если это так, уточнить ее содержание. Но прежде чем продолжить рассуждения, заметим, что в основе этой ценности лежит бунт как таковой. Солидарность людей обусловливается бунтарским порывом, а он, в свой черед, находит себе оправдание только в их соучастии. Следовательно, мы вправе заявить, что любой бунт, позволяющий себе отрицать или разрушать человеческую солидарность, перестает в силу этого быть бунтов и в действительности совпадает с мертвящим соглашательством. Точно так же лишенная святости человеческая солидарность обретает жизнь лишь на уровне бунта. Тем самым заявляет о себе подлинная драма бунтарской мысли. Для того чтобы жить, человек должен бунтовать, но его бунт не должен нарушать границы, открытые бунтарем в самом себе, границы, за которыми люди, объединившись, начинают свое подлинное бытие. Бунтарская мысль не может обойтись без памяти, ей присуща постоянная напряженность. Следуя за ней в ее творениях и действиях, мы всякий раз должны спрашивать, остается ли она верной своему изначальному благородству или же от усталости и безумия забыла о нем — во хмелю тирании или раболепия.

А пока вот первый результат, которого добился мятежный дух благодаря рефлексии, проникнутой абсурдностью и ощущением очевидной бесплодности мира. В опыте абсурда страдание индивидуально. В бунтарском порыве оно осознает себя как коллективное. Оно оказывается общей участью. Первое достижение ума, скованного отчужденностью, состоит в понимании того, что он разделяет эту отчужденность со всеми людьми и что человеческая реальность страдает в своей целостности от обособленности, отчужденности по отношению к самой себе и к миру. Зло, испытанное одним человеком, становится чумой, заражающей всех. В наших повседневных испытаниях бунт играет такую же роль, какую играет «cogito» в порядке мышления; бунт — это первая очевидность. Но эта очевидность выводит индивида из его одиночества, она является тем общим, что лежит в основе первой ценности для всех людей. Я бунтую, следовательно, мы существуем.

1 Lalande. Vocabuiaire philosophique.

2 Сообщество жертв — явление того же порядка, что и сообщество жертвы и палача. Но палач об этом не ведает.

3 L’homme du ressentiment.

4 Разумеется, возникновение христианства отмечено метафизическим бунтом, но воскресение Христа, провозвестие его второго пришествия и Царства Божия, понимаемое как обещание жизни вечной, — это ответы, которые делают бунт ненужным.



error: Content is protected !!